«Слушаю и диву даюсь...»

 

 

Проживший более сорока лет на придонской земле,
писатель Анатолий Григорьевич ЕВТУШЕНКО (1929—
2000) в главных своих произведениях (романы «Смута»,

«Миражи», свод рассказов «Дон — мой дом») был
привержен дневниковой форме исповедальности, что
журнал «Отчий край» отмечал еще в самом первом
своём номере четверть века назад. Это позволяло
прозаику, драматургу и журналисту, создавая

литературные образы или передавая облики и
нравственные качества «невыдуманных» героев,
заглядывать в самые заповедные уголки их душ и
бытия. Всегда стремиться быть вместе с этими героями
максимально откровенным и честным в собственных
суждениях о прошлой и текущей жизни Донщины,

Прихоперья, о возрастающем городе или заброшенном
хуторе… Об этом свидетельствуют и «дневниковые»
заметки писателя, которые мы публикуем в связи
с недавним 90-летием со дня его рождения.

 


Рис. Елены ЖУКОВОЙ

 

 

Анатолий ЕВТУШЕНКО
«Слушаю и диву даюсь...»

 

Как-то при расставании мы с дедом Василием стали уславливаться, где встретимся. У него на хуторе или в городе, когда он приедет показаться, по моей протекции, главному врачу.

Дед определил место встречи сразу:

— Иде соберемси, там и собор будет.

До этого я не подозревал, не задумывался над тем, что собор — это и есть место встречи, сбор встречающихся. Просвещение, исходящее от деда, настолько фундаментально, что я начинаю стыдиться своего диплома. Покидаю хутор с легкой надеждой и верой в то, что дед для меня вечен, что на мой век его должно хватить, а иначе... Он для меня дух казачества, земной и прикасаемый, большая часть человечества. О здоровье этой части молюсь особенно истово и непритворно.

Иногда уезжаю от деда с грузом сомнений, с ношей, почти непосильной для моего умственного вместилища. Смогу ли донести до своего рабочего стола, не растеряю ли по дороге все, чем он меня снова засеял? Избави меня бог от общения по пути домой с пустопорожним знакомым, слова которого могут разбавить мою перенасыщенность, как вода — доброе вино...

К ледовому страданию, хоронящемуся в коленных суставах, баба Маня присовокупляет свое — ломоту в пояснице.

— А чтоб унять, лекарствов нету, — приметил дед Василий.

— То правда, — согласилась баба Маня. — А правда в беде не помощница.

Я обещал привезти или передать со знакомыми четвертинку бишофита, попутного нефти продукта, оказывающего, по мнению некоторых страдальцев, отменное чудодействие на хрящи и суставы.

Баба Маня решила меня успокоить, но только больше огорчила.

— Ты, сынок, со стариками заодно не бедкуй. Мне ничё не страшно, — открыла сундук, стала показывать некое белье. — Вот справа к мому помиранию. Придет час — убегать не стану. У баб поясница что во рту кислица.

Заметив мое смятение, дед поначалу промолчал, а у калитки высказался:

— Токо облако рождается без крика и исчезает без страданиев. Человеку дай пострадать, да послышнее. Но вишь, парень, что родилось не вопреки природе, то и помирать должно с ней в согласии.

Я ухожу согбенный. Поникнув, гляжу под ноги. Переступая камни, ищу тот, что зовется философским, надеясь, что он поможет облегчить мою ношу, выпрямит плечи и сутуловатость. Но камня нет, одни булыжники. Так и иду, не ведая, почто, куда, зачем и в том ли направлении.

Вспомнилось и еще одно толкование деда о смысле жизни. Правда, тогда дед смудрил так, что я и до сей поры не могу расколоть орешек его мысли.

— Жизнь обретает понятие, когда рождение приходит в согласие со смертью. В энтим таинство ее смысла.

Если и есть здесь заумь, пытаюсь простить ее моему доморощенному философу. У лучших умов человечества зауми на каждый погонный метр строки во сто крат больше. А если дед оседлал истину? Кстати, с некоторых пор к незнанию, если оно не выдает себя за мудрость, отношусь с почтением. В этом мне помог великий Эйнштейн. Он признавался, что открыл для науки свою теорию относительности по причине полного незнания предмета. Не знал, что так не бывает. Кто знает, что так не бывает, тот открытия не делает. Открытия делают незнавцы, пытающиеся проникнуть за пелену незнания. И двигает человека к познанию не сила, а слабость. Бессонница по причине неведения чего-то. Вот узнаю, уж посплю!

 

***

С попуткой к деду в хутор пришли газеты. Первой он развернул районную. Тут же последовал комментарий:

— Газетка ничего, со знанием жизни. Но больно уж вранливая.

 

***

На моем подоконнике в глухую зазимь проросли три грецких орешины. Лопушистые такие... И все, судя по коре, белого цветения. Возможно, все женские особи. Четвертый засиживался в земле, набирался сил. И все же взошел, да притом — розовый. Мужчина. Дошли мои мольбы до матушки-природы. Она подарила мне то, о чем я так давно ее просил. Розовый орех!

Но, бог мой! У нежнейшего росточка почти сразу же после всхода начала подсыхать ростовая почка... Грущу над новорожденным чудом. Кого сильно ждешь, того с трудом дождешься. А дождавшись, рискуешь утратить. Так хрупко все в этом мире. И хрупче всего — надежды на добрые свершения.

С моих молитв у розового ореха должна пробиться резервная, боковая почка. Есть у природы такой арсенал — бессмертие, противостояние обреченности на гибель. Именно это я постоянно внушал нежнейшему розовому побегу, склоняясь над ним, как над младенцем, единственным и неповторимым. И чудо случилось: она пробилась! Она услышала мой зов! Вот она. Нежнейшая из созданий.

Это событие затмило в моей повседневности все прочее. От веры нашей произрастают и не такие чудеса. Главное, верить, надеяться и любить. И тогда произрастет Храм.

Услыхав мои радостные ликования, дед Василий возликовал вслед за мной:

— В жизни, парень, так и водится. Чего нету, так того в самый раз и надо. А ежели надо, так оно с верой и прибудет.

 

***

К нынешним реформам дед относится скептически. Они не совпадают с его видениями.

— То была одна время, а ноне другая. Толков не было, нету и не будет. Россия никода из передряг умная не выходила. Что они знают, как надо жить, то всё враки. К ихим реформам наша жизня не касаема. Корень жизни от верховых ветров не клонится. Знали ба, в первый черед взялись за землю. От нее, от землицы, питается пуповина государства. Худой конь на дыбы не становится. А чтоб государство встало на дыбы, надо всем браться за харч, за землю. Пуповина жизни своим кореньем, землей питаема. Нетоптана земля, как нетоптана баба, ничё не родит. Скоко ее гулевой округ хутора, а скоко ее по всей державе... Мир накормить можно. А мы сами, выходит, не с усами. Не за тот гуж телегу тянем.

У меня никогда не возникало желания подправить в чем-либо, уточнить дедову мысль. Каждое его рассуждение напоминало мне, крестьянскому сыну, добротно вывершенную копну зрелого сена. Дождь не промочит, ветер не свалит. Поставлено надолго.

 

***

О доброте людской дедом было сказано:

— Пожадовал? Считай себе в убыток. Щедрость в обороте прибыльна.

Не потому ли баба Маня, завидев гостя, начинает хлопотать у печки? И тут уж ее ни укоротить, ни унять. Быть на столе блинцам с томленными в печи сливками. Только на Донщине встретился я с отменной приправой к блинам, к вареникам — каймаком. Сам я его не приваживаю — мне бы чего покислей, а он с избытком пряный. Но что это вещь едовая, говорит то обстоятельство, от которого не уйти: с поездов на нашей не самой шумной станции высаживаются десанты захватчиков каймака. Знатье о нем идет до самой столицы и выше до северной крыши.

У моего друга, знатного на весь мир еврея, при приезде ко мне одна «болесть»: «Ты там попридержи парочку торговок каймаком. Сам не плати. Оставь удовольствие поторговаться мне. Еврей без торга — не еврей».

Свидетельствую в его теперь вечное отсутствие — никогда не торговался. Что просили, то и давал. Сам я тоже не торгаш, но иногда на меня что-то нападает, торгуюсь похлеще цыгана. Не там, где рядятся за сотню, а где торг в копейки. Базар, скажу вам, лучшее ристалище людских слабостей и сил. Весь мир — тот же базар, где разменной монетой служат не всегда деньги. Тут торг и мельче, и крупней — продаются за бесценок честь, совесть, судьбы. И всё под личиной достоинства.

Отлучился я от дедова куреня, где от щедрот бабы Мани иногда из печи на стол сигала запеченная у огня в подтеках жира курица, вся в румянах, как красна девица на выданье.

Однажды, глядя с ухмылкой на воцарившуюся на стольном блюде лоснящуюся курицу, над которой еще вился печной парок, дед Василий заговорно подмигнул мне. Пока баба Маня шастала в погребке, выуживая из рассола огурчики «похрумяней», дед, глядя на курицу, поведал мне новую бывальщину:

— Расскажу тебе, парень, как вдовая казачка при вареной курице голодная спать легла. Управилась к вечеру на базу, пообмылась, сварганила жирнюшчую курешку, положила ее на бело блюдо, собралась вечерять. Курица, скажу тебе, была с доброго выгула и прокорма. Лежит себе спиной на блюде, как на перинах, тянет стройны ноги кверху. Загляделась на нее вдовая, вспомнила себя бывалошную, ишшо мужнюю. Схоже так, что вдовье сердце горью прищемилось.

Далось ей подумать, что курица подразнивает ее желания. Осердилась, да как двинет курицу рушником по бесстыжим гольным ногам и, само собой, по чреву... Та подскочила, токо не вскричала бабьим голосом, перевернулась легонько и упала на блюдо как есть коленками, гольным гузнышком кверху. Тут и вовсе казачке стало сердито. Чистое измывание над ее воспоминанием и нонешним вдовьим неможеством. Недреманная память, парень, она тебе что хошь обрисует и напомнит.

Прикрыла казачка курицу рушником, вытерлась передником, слезливо заморгала и, чисто сирота, поплелась в опостылую кровать. Голодная. Без казака, парень, бабе и курица ко сну не утеха. Так-то...

Дедова байка завершилась в самый раз. Из подполу показалась со встряхиванием головы баба Маня. Затем с хрястом по полу поюзила миска с огурчиками, напомнившими мне своими пупырышками молоденьких ежиков.

Дед заодно со мной кинулся способствовать бабе Мане одолеть погребную высь. Я молча, он с упреком — что, мол, так долго возилась в утробе погреба, уж и курица остыла.

Баба Маня по-доброму, без сердца, присев у проруби погреба, пояснила:

— Старый брёх, я ить сидела тама, пока ты здесь баял про вдовую казачку да про курицу. Теперь твой черед иттить на баз чистить у скотин, а мы с гостем курицу под огурчик уломаем. Будешь на базу, как та вдовая казачка, впроголодь, чтоб на уме у тебя попросторнело. Не то у тебя тесно от бабьих баек.

 

***

Мимо дедова куреня, одиноко оседлавшего песчаный угорок, промчался автобус с поющими грибниками. Когда песня изошлась, дед посетовал:

— Ноне песня в хуторе и та заезжая. А холустье наше было завсегда голосистым. Это оно счас оглохло от разорения, от мудрых забот властей об народе. Чистая катастрофия. Дали дураку дудку, да забыли научить, как на ней песни играть. Вот он начал дудеть, а песня так и не выдудилась. Рассердился дурак на дудку, привязал к ней кнут и ну стегать скотину. Сгодилась на кнутовище — дурак радешенек. Собразил. Кнут свистит — дурак радуется. Не токо хутор, Расея от того свиста оглохла. Людины и говорят дураку: «Ты что жа из дудки исделал? Бич?»

А он им ответствует: «А что ею делать, не гвозди жа заколачивать».

Горькую тему дед завершил обращением к небу:

— Господи, избави наше отчество от эдаких дудельщиков.

 

***

Телевизор дед смотрит плотно. Осуждает круто.

— Одних музыкантов не прокормишь. Оставить десяток-два на державу и хватило ба по глаза. Куды девать? А это, как его... балет... Гляжу и со смеху помираю. Он ее подымет и всем показывает, иде у нее чё. А в зале сидит милиция и ни гу-гу. Все глядять. Надо харчи делать, а они глядять. Навроде у них дома жинкиной гляделки мало. Эх, народ...

Как истинный добытчик куска хлеба в поте лица своего, глядя на безделье людское, дед искренне и глубоко страдал, на глазах старился. Не воспринимал он доводов о том, что и это народу надо.

— Вишь ли, парень, трудящих людей в энтих залах нету. Одна пустошь. Много денег в кармане — это не жизня, это отмирание.

 

***

Омолаживала деда Василия охотничья тема. Поглядев на мое ружье, он сразу наметил ориентировку:

— Мы счас с тобой лыжи наденем и поширкаем. Ширк-ширк... За гряду выдем, а тут и заяц навстречу смалит. Мы свистнем — он вскинется колом и станет висок чесать, что, мол, за невидаль? Откель на энтой земле люди? Вот тут мы его и шаркнем. Шкирку сымем, и будет нам поедуха. Вечеря. А в ночь у курника ты, парень, на лису сядешь. Мы ей от падолишней курицы требушков по окоему кинем, она и пожалуить. Станешь под шатровой сосной, чтоб она тебя не обнародовала до времени. Она тут зараз с сопочки выглянет, нет ли тебя поблизости, а ты в самый раз как есть тут. Держи ружье на взъеме, чтоб сразу шарахнул. Чтоб без движениев...

Теперь с охотничьей темы деда не сдвинуть. На этой теме он сидит как служивый казак «верхи» на лошади. Этой темой он дышит и от нее розовеет.

— Кобель на цепе — не собака. Сторож. У меня есть молодая сучонка, но она ишшо не наторенная. Мы ее с собой возьмем, пусть возли матери учится торить. Наука собаке нужна боле, чем человеку. В человеке все доброе от собаки, а худое — от него самого. Человек все свои навычки и ухватки взял от прочего населенного мира. Вся его ушлость заемная, потому как он пришел в энтот мир опосля прочих.

Возьми глупого зайца в оттепель. Он умнее нашего. Он себя не выказывает. С сырых низов подымается на сухие гребни, там на крутцах и живет. Залег и наблюдаить. Оттуда ему все видать и дремать сподручно.

А лиса? Она навроде нас под дождем мокнуть не станет. Чтоб дождь ей глаза не застил, она, чуть брызнет, сразу в нурё. Залезет и ждеть, пока заяц ей следов не накидаить. Мы лису в нуре не чуим, а собачка чуить. Один колес вокруг сделаить и сразу гавчить. Вот тут ей поболе туда курева. Она дыма и на понюх не терпит. Одну затяжку сделаить и ползком на свет божий. Из нуре всё пообглядит и уж тода на полусогнутых выхаживаит, как пава, присогнувшись. Мы ее тута бабахнем, за воротник и к бабе с подарунком.

А возьми кабана... У него тож норов почище нашего. Он с песков уже ушел и обываить в липягах. Еще до снега, до морозов перебралси. А оттель наведываетси в чакан. Там земля иловая на теплых родниках, морозом еще не мореная, и кабан при чакане не свинья, а барин. Что послаже, то и подай. Корни чакана одна сласть. Ух и смакуить он ими, ух и смакуить... До обедения. Вот тут его и бери, ежели смекаешь что и к чему. А ино ни в жисть ниче не возьмешь. За добычей, парень, надо уметь не токо наклониться, но допрежде вызреть ее и взять разумом. Не то рядом с поживой помрешь с голодухи, как цыган меж двух хлебов. Старый кончился, а новый созрел, да не вымялся ишшо из колосу. Колхозные начальники на цыгана похожи. Ежели им не вымять да не подать на стол, помруть не емши. А ить они в истоке крестьянские дети. Вот до чего опчий котел людишек доводит. Один с сошкой, а тьма с ложкой. Ну а мы с тобой, как отцами заведено, останем добытчиками. Знаешь, парень, что я надумал? Мы счас вместо лыж конишку в санки запрягнем, уляжемси в ковшик и поширкаем. Мать родная, што лучше розвальней баюкаить? Живи не хочу. И никакой власти не надо над собой, окромя Божьей.

Уходя из куреня, дед наказал бабе Мане:

— Ты тута, хозяюшка, огнь в пече береги, жди нас с добычей. Да поставь нам к приходу по полстаканника того, что загонешь — и икотка по телу. Остудимся на холоду знатно.

Лежа в санках на сене в обнимку с ружьем, как молитву вторю бесчисленные дедовы погудки. Благослови, небо, моего неустанного глагольщика, словотворца. Его уста — родник, из которого душе моей пить, пить — не напиться. Жажда к слову неутолима.

 

***

По Дону шел косяком судак. Брался на блесну невероятно. Я вытаскивал полуметровых красавцев, а мой односум ничего. Я взял его блесну в руки, поплевал на нее и, отгородив его от блесны своей широкой спиной, сказал над лункой заклинание из двух невнятных слов. Судак схватил блесну, не дав ей опуститься на донское дно. Это был экземпляр на огляд всем сбежавшимся рыбакам.

Не знал он тогда, что я, кроме слов заклинания, прицепил ему на крючок и опустил тайком от него в лунку плотвичку из домашнего холодильника. У меня они с прошлой рыбалки хранились. До сей поры он зовет меня колдуном.

Байку о подледном лове судака я рассказал деду по возвратной дороге. Смеялись мы оба чуть больше, чем было смешно. Сказывалась охотничья удаль и шустрый подветренный бег коника к домашнему очагу. В розвальнях рядом со мной на сене лежал матерый заяц в предвесенней серо-бурой шубе. Ветерок легонько шевелил пушистый заячий бок, взвихривая хмельные запахи сена. Дед напоминал мне ворону на взлете. Крылья его треуха тщетно силились поднять деда над розвальнями. Не тот размах. Рокочущий голос деда умасливал мой слух и мое охотничье самолюбие вкусными словами:

— Ты, парень, гарно его шаркнул. Заяц думал, что я тут в степе как вседа один, ан ты ему спереду меж глаз. От меня ушел, тебя нашел. Эт сучонка ево к тебе напрямила. Молодая, а след обнаруживает и берет. Но-о-о!

Сладость дедовых слов, перемешиваясь с сенным хмелем, баюкают меня, бросают в дрему. Грудь наполненно просторна. Взор лениво ошаривает пустое небо. Хриплый свист полозьев перекликается со звоночками в оглохших ушах. Изредка возвращается эхо удачного выстрела.

 

Следующая страница

 

 

Категория: № 2_2019 | Добавил: otchiykray (29.06.2019) | Автор: Анатолий Евтушенко
Просмотров: 286 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar